Одной из самых ярких и чарующих личностей нашего искусства назвал Павла Федотова в своей «Истории русской живописи XIX века» Александр Бенуа. И действительно, этот художник был удивительно не похож на своих академичных современников. В этом легко убедиться в галереях, где выставлены его картины, и прочитав очерк Бенуа, публикуемый с некоторым сокращением.

ФЕДОТОВ РОДИЛСЯ В МОСКВЕ

в 1815 году в бедной семье отставного офицера. О каком-либо художественном влиянии на него в детстве ничего не известно. Мальчик, одарённый пытливым и живым умом, рос и развивался свободно, причём врождённая наклонность заинтересовываться всем, что только ни попадалось ему на глаза, служила ему единственной учительницей и руководительницей. А видеть мог такой бедный, живший совсем на свободе ребёнок, разумеется, несравненно больше, чем несчастные его сверст­ники, закабалённые с первых же лет в удушливых департаментах Академии. «Жизнь небогатого, даже попросту бедного дитяти, – говаривал Федотов, – обильна разнообразием. Я всякий день видел десятки народа, самого разнохарактерного, живописного и, сверх всего этого, сближённого со мною… Всё, что вы видите на моих картинах (кроме офицеров… и нарядных дам), было видано и даже отчасти обсуждено во время моего детства; это я заключаю как по воспоминаниям, так и потому, что, набрасывая большую часть моих вещей, я почему-то представляю место действия непременно в Москве».

Последние слова знаменательны. Федотов не мог бы развиться и не мог бы в себе воспитать жизненного своего искусства, если бы он провёл детство в казённом, холодном, мертвенном Петербурге.

…Никто, к счастью, не обратил внимания на духовную жизнь маленького Федотова, никто не постарался направить его наблюдения на «путь истинный», сейчас же подчинить их патентованной школе. В 1826 году Федотов был определён в кадетский корпус. Казалось бы, какая обстановка менее подходила для развития художественной способности, нежели казёнщина и дисцип­лина военного училища?

НО НА ДЕЛЕ ВЫШЛО НАОБОРОТ,

и, вероятно, не случайно, так как есть же какое-нибудь основание в том, что как раз из военного сословия – из самой строгой, стянутой в мундир николаевской воен­щины – вышло столько великих, самых драгоценных русских людей. Очевидно, в этих заведениях слишком много обращали внимания на шагистику и ружистику, на внешний лоск, мундир и выправку, чтоб уследить ещё за духовным и умственным развитием, которое было предоставлено воле Божьей. Люди глупые и бездарные выходили из такой школы в худшем случае скучными педантами-скалозубами, в лучшем – попросту добрыми ребятами; зато люди с богатым запасом душевных и умственных сил могли свободно, самобытно развиваться, не подвергая коверканью свой внутренний мир. Вряд ли Достоевский мог бы в каком-либо другом учебном заведении, кроме как за крепостным валом Инженерного замка, развиться до создания ещё в этих самых стенах своих «Бедных людей» (ведь немыслимо было бы что-либо подобное в «благородном» пансионе, под вечным присмотром вмешивающихся во всё гувернёров). Так же точно для художественного развития Федотова было скорее счастье, что он попал в кадетский корпус, где он свободно взлелеял и направил по-своему свои детские впечатления. Попади Федотов в юном возрасте в Академию, из него скорее всего вышел бы второй Штернберг – нарядный, но бездушный и бессильный художник!

Уже в своих учебных занятиях Федотов обнаружил необычайную память и какую-то даже странную фантазию. Ему не было скучно изучать географию и историю, так же как и впоследствии ему не казалось скучным пёстрое разнообразие жизни. Всё врезывалось в его воображение, всё освещалось у него в мозгу ярким, своеобразным светом, всё приобретало значение и смысл. Для этого странного ребенка история, изложенная в примитивных, сухих учебниках, представлялась рядом драматических эффектных сцен, а география переносила его под яркие небеса, к чудесной, чуждой нашему краю растительности. Так точно и в жизни впоследствии то, что для других было скукой, безразличной суматохой, томительным набором ненужных лиц и событий, для него казалось увлекательным романом, где тысячи героев участвовали в бесконечных перипетиях. От Федотова ничего не ускользало, всё отпечатывалось в его мозгу и мигом превращалось в длящийся образ и тип: редкая и драгоценнейшая способность в художнике. Федотов уже в корпусе взялся за карандаш: он рисовал портреты, карикатуры – и за это товарищи его любили, а начальство не беспокоило. Опять-таки, к счастью, никому не приходило в голову засадить его за гипсы, никто не вдалбливал ему ядовитых академических сентенций. На глупейших уроках рисования он числился лентяем.

ОКОНЧИВ КУРС ПЕРВЫМ

(в 1833 году) и перебравшись в Петербург – в Финляндский полк, он мог наконец вполне утолить мучившую его во время корпусного затворничества жажду людей. Он принялся неутомимо рыскать по городу и посещать своих знакомых.

…Но общество его товарищей и знакомых, славных малых, наивно заинтересованных его упражнениями, не могло долго удовлетворять художника. Чем ревностнее отдавался он искусству, тем сильнее сказывалась в нём необходимость делиться назревавшими внутри него мыслями. К тому же ему понадобились чисто технические советы и указания, и всё это побудило его, наконец, сойтись кое с кем из начинающих художников, которые и убедили его посещать вместе с ними вольные вечерние классы Академии. Теперь Академия, особенно в такой незначительной дозе, не была уже опасной для Федотова. Он являлся туда зрелым человеком, и преподаватели смотрели на него как на чудака, которого уже поздно учить уму-разуму. Вслушиваясь в пылкие юношеские речи своих новых друзей, предоставленный, с другой стороны, что касается дальнейшего эстетического развития, исключительно самому себе, Федотов мог сознательно и самостоятельно укрепить свою руку на срисовывании мёртвых тел и натурщиков, не засушивая своего воображения, не заслоняя уже приобретённый от жизни опыт всякой винкельмановщиной. Лучшим советником, впрочем, явился для него, так же как и в былое время для Венецианова, Эрмитаж – те же милые голландцы и фламандцы с Остаде и Тенирсом во главе, которые таким убедительным и горячим языком говорили о том, как интересно изображать обыденное, как много можно найти и в нём мотивов красоты. Федотов совсем углубился в искусство этих мастеров, внял им и ясно понял их намерения. Благодаря влюблённости в этих искренних, сердечных художников появление Брюллова не смутило его. Автор «Помпеи» казался ему каким-то далёким, величественным, но чуждым полубогом…

С годами призвание Федотова к искусству стало сказываться всё яснее и яснее, и всё сильнее и сильнее ощущал он необходимость сделать выбор между будущностью художника и военной карьерой. Однако лишь в 1844 году он уступил, наконец, своему влечению и променял блестящую будущность по службе (он шёл отлично) на заведомо бедственное положение человека с крошечными средствами (пенсией от интересовавшегося им императора), принуждённого учиться и одновременно кормить свою семью. Он ещё не вполне сознавал, какой отрасли посвятить свой талант, и скорее был склонен думать, подобно своим доброжелателям, что настоящее его призвание – быть баталистом. Однако достаточно было одного толчка, чтобы Федотов с безусловной ясностью увидел, в чём именно его назначение. Великий знаток русской жизни помог ему разобраться в самом себе. Крылов, первый начинатель всего истинно русского движения в литературе, был так поражён и восхищён жизненностью и характерностью набросков и карикатур Федотова, что даже преодолел свою классическую лень и написал ему письмо, которое наконец открыло Федотову глаза.
В то время в обществе господствовало

САТИРИЧЕСКОЕ НАСТРОЕНИЕ

В особенности литература, связанная, придавленная цензурой, но мощная затаёнными силами, прибегала к иронии и сатире как к наиболее удобной форме излагать своё отношение к действительности, в частности своё отношение к русской культуре. Гоголь уже замолк, но в русском обществе только тогда начинали оценивать его по достоинству, понимать ужас его шутки, оглядываться на себя и вокруг и мало-помалу переходить от смеха к слезам. Зрел, покамест ещё втайне, яд Некрасова; Белинский, прячась за литературной критикой, всё смелее и смелее высказывал своё пламенное негодование; Достоевский, только что, в первый раз, истерически разрыдавшийся в «Бедных людях», теперь принимался точить лезвие своего тонкого, почти незаметного, но смертельного стилета. Росли и развивались будущие герои 50-х и 60-х годов. Совет, данный Крыловым Федотову, исходил от литератора, весь век, с виду благодушно, но язвительно по существу, насмехавшегося над скверностью русской жизни, и этот совет литератора привил и художнику литературную точку зрения на живопись. Федотов, пошедший по стопам милых сердцу его голландцев, отступил от их заветов, увлёкся методическим проповедничанием Хогарта, оставил в стороне чисто живописные задачи и взял в руки не одни кисти и палитру, а ещё розгу и указку.

…Федотов и теперь проводил целые дни в прогулках по городу, по-прежнему целыми часами наблюдал то или другое явление, заинтересовывался всяким встречным, как ребёнок (он и любил больше всего на свете ребят, а дети обожали этого по-детски доброго и впечатлительного человека), радовался всему новому, забавному, характерному и типичному. Но переносить всё это в живопись (как это решался делать Менцель) ему казалось теперь недостойным и обойтись без рассказа, без завязки, без морали – прямо невозможным. Его уже не удовлетворяло только писать картины. Ему хотелось сочинять в картинах нравственные проповеди, которые служили бы для исправления его ближних.

Таким образом, и Федотов был сбит с толку, но не Академией, а своей «литературностью»… Заражённый общим настроением, общей жаждой просвещения, Федотов оставил простую действительность, оставил простое искусство, к которому был вполне способен, и пошёл вслед за литераторами отыскивать темы для своей нравственной проповеди.

Первые серьёзные работы Федотова были исполнены сепией и акварелью, за масло же он ещё не решался браться. На двух из этих сепий он изобразил смешную страсть к животным, страсть, доведшую некую даму до того, что она с горя, по потере своей «Фидельки», расположилась умирать; на других Федотов изобразил старость бездарного художника, принуждённого писать вывески, гнусно обманутого «молодого», кутёжное житьё офицера, какого-то господина, до обморока объевшегося и напившегося за пирушкой, наконец, жен-нарядниц, разоряющих своих мужей безумными покупками в модном магазине…

…Замечательнее всего, что эти первоначальные темы Федотова и по содержанию являются ординарными, иногда даже просто плоскими анекдотами. В руках Федотова не было ещё того жестокого бича, которым Перов и Курбе стегали по различным общественным язвам: по суду и духовенству, по лицемерию и грубости буржуа, по пошлому мещанскому разврату. У него не было в руках той грозной указки, которою оба мастера корили имущих за бедственное положение неимущих. Федотовские рассказики никогда не возвышались до истинной сатиры. Они лишь легонько подсмеивались над общими человеческими слабостями, легонько, с опаской давали самые безобидные наставления: будь осторожен, внимателен, честен, милостив.

Наконец, в 1848 году после долгой и трудной работы над собственным самообразованием, тем более долгой и трудной, что ему приходилось постоянно бороться с нуждой, Федотов почувствовал себя готовым для более серьёзного творчества, и почти одновременно были тогда созданы им (в масляных красках) наиболее знаменитые его картины: «Свежий кавалер», «Сватовство майора», «Завтрак аристократа» и «Модная жена» (отрицательное отношение к женской эмансипации в духе Жорж Санд и наших «тигриц» 40-х годов). Из этих произведений особенно два первых имели

КОЛОССАЛЬНЫЙ УСПЕХ

…Они заслужили (как впоследствии произведения Перова) восторженное одобрение не только публики, но и, очевидно, по недоразумению, академических профессоров, в том числе самого Карла Брюллова. Эти господа попались тогда на удочку весёлого и занимательного рассказа и, потешаясь им, не разобрали, что этими картинами наносился первый удар тому зданию, которого они старались быть бдительными стражами.

Однако если по заданию эти картины и стояли выше прежних сепий и акварелей художника, то и они не менее их были пропитаны литературным духом. Одна изображала ужаснейшего представителя нашего бюрократического мира, личность, вполне годную для «Ревизора», мелкого чиновника, всякими неправдами выкарабкавшегося из приниженного положения до первого чина и ордена и отпраздновавшего это событие пьянейшей пирушкой. На другой – впервые было выведено в живописи «Тёмное царство»: Тит Титыч и вся его семья, мечтающие попасть, посредством брака дочки с разорившимся майором, из грязи в князи. Зато в чисто художественном отношении эти картины показывают в Федотове большой шаг вперёд…

И в композиции замечается уже большой успех: вместо прежнего нагромождения актёров и эпизодов число действующих лиц ограничено до крайних пределов, и эти немногие персонажи если и позируют ещё, то, по крайней мере, скромно, почти без утрировки. Типы также выбраны с удивительным знанием русской жизни и представляют действительно любопытную и драгоценную для иллюстрации 40-х годов коллекцию характерных физиономий. Но, кроме того, всё это писано и рисовано с таким любовным проникновением, с такой нежностью и правдивостью, которые трудно найти у современных Федотову художников, даже на Западе. Nature morte – объедки пирушки на столике у «Кавалера», соседняя, залитая солнцем комната на «Сватовстве», выдержанная в таком приятном контрасте к тёмной и серой гостиной, в которой происходит главное действие, – это истинные перлы в чисто живописном отношении, которыми могли бы гордиться даже старые голландцы, перлы не поддельные, без малейшего мишурного блеска.

ПОСЛЕДНИЕ ЕГО РАБОТЫ

заставляют думать, что через несколько лет он, наверно, превратился бы в сильного и простого поэта действительности. Федотов, бесспорно, находившийся одно время под сильным влиянием Гоголя, в сущности, не любил Гоголя. Его простая и нежно любящая натура была оскорблена тем неистовым глумлением, тем беспощадным бичеванием, которые скрыты под весёлым тоном «Ревизора» и «Мёртвых душ». И Федотов был не прочь посмеяться над человеческими слабостями, но не так, чтобы довести зрителя до слёзного раскаяния; он не прочь был давать наставления, но без запугивающего пророческого взывания. В сущности, Федотов был заодно с теми людьми, которых изображал. Он любил их, но не так, разумеется, как Достоевский… Казнил этих любимцев своих деликатно, вовсе не подымаясь выше их уровня, боясь обидеть их, деля их обыденные интересы, сетуя на то же, на что и они сами нередко сетовали.

Чем был бы Федотов как простой изобразитель действительности, вникающий в смысл и прелесть явлений, показывают его первые вещи. «Встреча Великого князя полком» или милейший портрет его, с родителями, где всё так курьёзно и верно, а между тем нет ни капли назойливой тенденции, нигде не выглядывает оскорбительный для людей и ненавистный им учитель и педагог. Всё так же, как в действительности, но только освещено тёплыми лучами искусства, процежено сквозь драгоценный фильтр художественного темперамента.
Отчасти по милости Брюллова Федотов так замедлил своим выходом в отставку, так как, когда ещё в конце 30-х годов он пришёл посоветоваться насчёт этого к великому maestro, тот уговорил его не торопиться, находя, что у него слишком мало «знаний» – очевидно, академических.

Федотов месяцами искал тот или другой тип или даже самую обстановку, например комнату, в которой происходит встреча жениха, т. к. считал необходимым всё списывать с натуры; он не щадил на эти поиски ни терпения, ни времени, ни денег. Даже знаменитые картины его скорее подобного же свойства: в них есть насмешка над очень мерзким и порицание очень позорного, но это выражено едва заметно и так шутливо, так простодушно, что вряд ли могло рассердить Тит Титыча или даже «Кавалера». Отсюда успех, громадный успех во всех слоях общества.

И вот в последние годы жизни Федотова и эта последняя капля оставшейся в нем ядовитости стала мучить и раздражать его мягкое сердце. Ему казалось, что и эта насмешка слишком обидна, что он и на неё не имеет права; ему не хотелось дольше оставаться даже и таким «деликатным сатириком». Перед Федотовым стал носиться

ДРУГОЙ ИДЕАЛ

Он пожелал сделаться простым повествователем жизни, её прелестей и горя. Федотов, наверно, сумел бы найти в себе достаточно поэтической, чарующей силы, чтобы всё озарить мягким и примирительным светом, чтоб и горе, и радость изобразить одинаково приятными в художественном смысле, раскрыть в них какую-то общую им всем гармонию – «красоту жизни». Ужасно, что смерть не позволила ему привести свои замыслы в исполнение; таким образом, всё творчество Федотова, в сущности, осталось недоговорённым и случайным; какими-то первыми пробами пера, далеко не выражающими личности художника.

Его «Вдовушка», много раз повторенная, характерна для этих новых, примирительных намерений, начавших последние два-три года всё определённее и определённее сказываться в нём, несмотря на решительный успех его шутливых и назидательных картин. Несчастная, совсем молодая женщина только что понесла ужасную утрату: умер любимый муж, красавец гусар, умер, ушёл навсегда и оставил её одну, беззащитную, неопытную, беременную, без средств – на произвол судьбы.

В серой комнате, в холодном полумраке сумерек стоит она одна, с поникшей головой, надломленная горем, опершись на комод, из которого все вещи уже вытащены хищными кредиторами. В безысходной тоске переводит она свои заплаканные глаза с одного предмета на другой и то уставляется на портрет горячо любимого погибшего друга, то на вещи, на весь их милый скарб, сложенный теперь в беспорядке, приготовленный уже к тому, чтобы также уйти из дому на рынок, разойтись по рукам чужих, неизвестных, равнодушных людей. Этот скарб, этот кусочек nature morte у кровати и на комоде, но в особенности мрачные, сизые, постепенно сгущающиеся сумерки переданы превосходно, как это можно встретить только у голландцев. Того росчерка, характерного для XIX века, той неуместной сладости или приторности, считавшихся в его время обязательными при подобных сюжетах, нет и следа.

Однако ещё замечательнее среди произведений Федотова его последняя вещь, в которой выразилось вполне, какой чудный художник,

ЧУДНЫЙ ПОЭТ ЖИЛ В НЁМ

Над этой картиной он долго бился… Незадолго до своей роковой болезни он даже видел сон, будто к нему явился Брюллов и дал ему несколько дельных советов, которых, однако, он не мог вспомнить наяву. Но напрасно Федотов вспоминал слова автора «Сна монашенки». То, что было сделано им, было бесконечно выше всех эффектных, крикливых колористических чудес Карла Павловича. Скромная картина эта, изображающая «офицера, квартирующего в деревне», – одно из самых поэтических и необычных произведений в искусстве XIX века.
В тесной и низкой избёнке, тёмной-претёмной, лишь тускло освещённой догорающим огарком, растянулся на полатях несчастный молодой офицерик, убийственно скучающий от принуждённого безделья на зимней стоянке в какой-то «проклятой дыре». Единственное его развлечение – прыжки пуделя через протягиваемую палочку. В противоположном углу комнаты в совершенной мгле стоит громоздкий и мрачный денщик, покуривающий трубку и со смаком отплёвывающийся в сторону. В глубине сквозь жалкое оконце видна лунная ночь, клочок неба и сонная деревенская улица, занесённая снегом. Всё тихо и темно, тесно и сумрачно до отчаяния. «Анкор, – кричит офицерик своей собаке, – ещё анкор!» – и неугомонное, возбуждённое и весёлое существо скачет, скачет и скачет, без умолку, неустанно, среди темноты, на утеху своему барину. Молчаливый, мрачный и грубый солдат назойливо торчит всё время перед глазами и целыми часами продолжает курить и отплёвываться; малюсенькое помещение всё более и более заволакивается дымом, в окошко глядит всё тот же тоскливый пейзаж, та же пустая улица, те же избы, тот же снег и то же мёртвое небо, и вокруг всё так же тихо, скучно и темно… Но почему-то и сладко… как бывает сладко в мутных сновидениях горячки, когда непрестанно всё тонет, вянет и умирает и лишь что-то вздорное, ненужное и мелкое, как этот пудель, суетится, толкается, шумит, мучительно мешая забыть о жизни.

Деятельность Федотова, всего лишь в последние 5–6 лет ставшего настоящим художником, так же как и деятельность Иванова, прекратилась на полуслове. Истерзанный уже долгими годами лишений (он жил в крошечной и холодной квартире, питался плохо и постоянно отказывался от того, что могло бы хоть отчасти повредить его художественной работе), несмотря на успех, он принуждён был бороться с крайней нуждой вследствие того, что почти весь его заработок шёл на разорённую вконец семью, оставшуюся без крова и хлеба. Усиленные занятия последних лет, вечная забота о существовании, об обес­печении ближних, постоянные лишения, быть может, и любовь к одной девушке, на которой он, художник, вдобавок стареющий, не решался жениться, – всё это вместе взятое разбило его в высшей степени впечатлительную и нервную натуру, и летом 1852 года он внезапно сошёл с ума. Грустно подумать, что никого не нашлось, кому русское искусство было бы настолько дорого, чтобы спасти лучшего представителя его, обеспечить существование этого художника и существование близких ему людей. Проболев несколько месяцев в каком-то подвале частного заведения для умалишённых, Федотов скончался 17 ноября 1852 года, всеми оставленный, на руках верного своего денщика Коршунова, вернувшись незадолго до смерти к полной памяти.
Говорят, что толпа шла за его гробом, – жаль, что эта толпа вовремя не пришла ему на помощь…

К слову

Каждую главу своей «Истории русской живописи XIX века» Александр Бенуа посвящал сразу нескольким художникам, родственным по направлению или стилю… Но Федотова объединять ни с кем не стал, посвятил отдельную главу. Федотов – самоучка, единственный и неповторимый. Как нежно он понял его. Многим художникам своего времени Бенуа приходил на помощь. Помог и Федотову – остаться в истории искусства, которое доб­рым к живописцу отнюдь не было.