Он был уже знаменит. Всех поразило «Купание красного коня», все впечатлились «Смертью комиссара». Впрочем, его ранняя «Богоматерь Умиление злых сердец» или портрет Анны Ахматовой 1922 года интеллигенции нравились больше. Теперь он жил в Царском Селе, среди известнейших деятелей культуры: с семьёй занимал квартиру в бывшем Царскосельском лицее. Врачи запретили ему писать красками – туберкулёз! Но литераторы-соседи уговорили писать… просто о жизни – ведь превосходный рассказчик! И он осмелился. Приближалось 50-летие, и он решил посвятить дочери повесть о городе детства, написанную глазами подростка и мудрого человека. Каким стал.

Он назвал повесть «Хлыновск», а родился в городе  Хвалынске Саратовской губернии, в семье сапожника, унаследовавшего свою двойную фамилию от деда Петра, чьё прозвище Водкин закрепилось и за внуком. Фамилия настолько запоминающаяся, что пиара не надо.

Мы публикуем только последнюю, ХХ главу из живописной и до сих пор живой повести Кузьмы Сергеевича Петрова-Водкина. А выбрали её потому, что пережили недавно похожее. Пережили без того страшного, что случилось в Хлыновске… Но ведь страшное может приблизиться снова, и надо понимать, как немыслимое превращается в реальное. Знать, чтобы не подпустить к себе и остаться людьми.

Холерный год

Рано начался черёд событиям. В средине поста в слободке у одной женщины родился урод-младенец: без ног, вместо рук – маленькие крылышки, и только головка как есть человеческая. Много перебывало любопытных в слободке, и на уродышка медяков надавали немало… Успокаивались уже и тем, что на младенце ни когтей, ни шерсти, словом, никаких животных отличий не было.

СНАЧАЛА ОБ ЭПИДЕМИИ БЫЛИ СЛУХИ

Где-то в астраханских степях болезнь – холера ходит, мучит людей животами. Потом появилась в Астрахани, а отсюда большой волжской дорогой быстро начала двигаться к нам.

К. Петров-Водкин. Окрестности Хвалынска. Около 1909

Благодаря великолепной воде азиатская гостья не скоро могла начать у нас свою работу. Больные появились с пароходов.

Паника стала возникать незаметно. Рассказы о болезни становились чудовищными по количеству смертей и по быстроте, с которой она расправлялась с человеком. Учащались траурные сигналы пароходов, возвещающие о больных и мёртвых, имеющихся на них. Появились в белых балахонах санитары. У ярмарки выстроили бараки. Афиши разъяснительного и предупредительного характера пестрели на заборах и фонарных столбах, а редкое появление в городе афиши всякой бумажонке, повешенной на вид, придавало особое значение.

Сёмка-пьяница стал возницей и больных и покойников, панике он не поддаётся, всегда выпивши и навеселе. Он рассказывает встречным свой секрет: «Водка животу крепость даёт, разогревание в кишках делает: при водке холера не может взять». И вот схватила «она» всё-таки однажды Сёмку, скрючила, захолодила и выпустила из него дух.

Смерть Семёна-пьяницы была сигналом к дальнейшим жертвам. Выпивавшие растерялись: «Вот тебе и водка, не знай пить, не знай нет».

До ягод смертности большой не было. В бараки попадали больше привозные да деревенские. Наши бараков очень боялись, много о них от приезжих понаслышались: в барак попасть – это в гроб лечь – там извод человеку делают… Некоторые говорят, будто докторов подкупили народ травить… Так говорят, может, и врут… Врать тут нечего, вот в Саратове – мужик сказывал верный – гроба из барака вывезли, а мёртвые крышки поснимали, да в саванах, и ну стрекача по городу делать, а сами орут, что живых схоронить их хотели…

А гроба, и верно, насквозь белым ядом были засыпаны…

– Да, православные, видать, простой народ кому-то поперёк горла встал…

– Бабыньки, намедни у бассейна Митрий нанюхался порошку белого и света не взвидел, брюхо запороло, поносом так и изошёл Митрий.

У хлыновцев мысли всегда приспособлены к порядку жизни: посев, разлив, урожай, жнитво, а тут всё кверху ногами перевернулось, как будто спьяна все дела делаются, а в голове: «холера, бараки», а в животе словно кишки от верха отстали – на низ давят; урч идёт из живота. Муть пошла городом. Народ стал хмурый.

Вдруг трах – весточка: в Астрахани бунт прошёл. Докторов убили и бараки разнесли.

Пришипились в Хлыновске. Молчок пошёл – хуже всякой сплетни.

Помню эти чёрные дни. С раннего утра похоронный перезвон. Отпевают на площади при закрытом гробе, прямо на дрогах. Священники держатся издали, читают вперегонки – иначе не успеть, столько тянется гробов друг за другом. На холерном поле их кладут рядышком, тесно, тесно, как солдат в строю.

С утра позывы к тошноте. Режет в желудке. Слабит. Общее изнеможение… Ягод не утерпишь не съесть. К тому же они, как запретный плод, уродились крупные, ароматные, что малина, что смородина. Торговать ягодами было запрещено.

Жара и духота были особенными в эти дни: изнуряющие испариной и делающие звон в ушах. Купанье было запрещено, на видных местах за этим следила полиция, тогда купальщики забирались в затоны, в заводи с кишащей водяной вошью, тело к телу заполняя воду, барахтались изнывающие люди в этой заразе.

Синодик разрастался именами знакомых, родных и товарищей. Холера, как образ беспощадия, к старику и грудному, костлявой бабой ходила из дома в дом. Заболевающие видели эту ужасную женщину.

С ДЫРАМИ ВМЕСТО ГЛАЗ

Появились с забитыми дверями и ставнями домики, сначала по одному, а потом и партиями, обозначая вымерших хозяев… Плач в те дни был тихий, без причитаний.

К. Петров-Водкин. Тревога. 1926

В деревнях холера работала не менее усердно: никакие опашки на голых бабах не спасали от болезни. Деревня Покурлей татарская начисто вымерла, и с муллой вместе. Словно сила какая из человека ушла, и никакой защиты не осталось.

Умирали в садах, на улице, в церкви. Умирали быстро: рези, судороги, похолодание и смерть. Из жёлтого в синий цвет перегоняла холера человека…

…Александр Матвеевич, наш городской врач, был председателем уездной санитарной комиссии и заведующим бараками. На городской лошадёнке метался он из управы в бараки, из бараков в приёмный покой, оттуда очередями рвали Александра Матвеевича по домам. Ругался, кричал тенорком на исправника, на городского голову за неимение кипятильников, за скверную дезинфекцию, за полное отсутствие разъяснительных бесед с населением, наконец – за неумелых, за пьяниц санитаров, мутящих город сплетнями…

Виден и приметен белый пиджак Александра Матвеевича, и очки, и бородка, вьющаяся на крупном бескровном лице, когда он мечется городом. Он главнокомандующий, он-то уже наверно не боится холеры… Да…

– Борис Иванович, – останавливает он пристава, – на что же это похоже – не город, а гроб. Хорошее самочувствие – ведь это главная защита от этой болезни. Развлечение нужно, развлечение. Запретите хоть, батюшка, звон похоронный…

И белый пиджак мчится дальше.

Верейский был тёртый народом человек, он знал положение в городе: город искал развлечения. И от этого развлечения пристав уже придумывал на всякий случай план самозащиты.

На дворне у нас говорили по-разному, но в молчании некоторых чувствовалось согласие с улицей. «Травят – не травят», подобно гаданью «любит – не любит», прошло через каждого из нас… Замерли общественные отправления. Торговля остановилась, одна хлебная да лабазная работает, но и то с полузакрытыми дверями и со спущенными ставнями открыты на часок-другой.

Бесцельно ходят пустым базаром люди, собираются в беспокойные кучки, не о ценах и не о погоде разговор ведут… У домов на завалинках так же растерянно тычутся друг к другу горожане… Иная речь, чуть погромче, выскочит к уху прохожего: «Звон-то и то запретили, окаянные… Скоро будто и церкви закроют… Антихристы и есть».

К Петру и Павлу напряжение, выжидательность в городе стали невыносимыми, как в парной с угаром бане. Не хватало нелепой, какой угодно маленькой, причины, чтобы произошёл разряд.

ПРИЧИНА НАШЛАСЬ

И причина не маленькая для тогдашнего момента.

После обеда, в неурочное время, прибежал из поля в город пастух базарной части и прямо на Нижний базар. Его обступили, и он исступлённым голосом сообщил, что у него в стаде подохло семь коров, сейчас же после того как напились из колоды… А кругом родника и колоды насыпан белый яд.

– Вот он, православные, – и пастух развернул грязную тряпицу с известью. – Не отвечаю, не отвечаю, братцы, за коров я. Истинный Бог. И подпасок скажет.

– Скот травить начали?! – злобно заключила толпа. Это выступление пастуха и явилось спичкой, поджегшей последующие события.

– Травят коров, – понеслось городом. Бабы завыли о коровушках. Количество погибших коров, передаваемое окраинам, возросло до сорока.

Да количество здесь и не играло роли. Раздражение стало общим, уличным.

С Горки, с Маяка, с Бодровки бежали мужики к центру, кто с кольями, кто с топорами. Беспоясые, босиком метались они от места к месту, ища применение буйной силы и первопричину зла – доктора…

Старушонка Петровна омолодилась вся, с клюкой в руках она собрала вокруг себя толпу, уверяя, что доктор здесь, в этом доме, у следователя. Несколько мужиков постучали в парадную дверь. Вышел сам следователь и объяснил мужикам, что Александр Матвеевич у него был, но давно ушёл, что-де если не верят – пусть осмотрят дом.

Толпа стала расходиться. Кричали старухе: «Глаза прочисти. Ты, чать, и доктора никогда не видела». Старушонка заклялась, обозлилась и, как ведьма на помеле, повисла на решётке единоверческой церкви, против которой находилась квартира следователя.

Доктора действительно не было уже в этом доме. Следователь снабдил Александра Матвеевича револьвером. Советовал ему скрыться где-нибудь на задворках и переждать, когда немного уляжется возбуждение толпы. Доктор не вслушивался в советы, был очень рассеян, говорил:

– Ведь я же всю жизнь работаю на них… Прямо из университета с ними, в этой дыре… Восемнадцать лет…

Спрятаться он не может – жена его одна, а они, наверно, пойдут на квартиру… Причинят ей нехорошее или напугают…

Следователь, видя в окно происходящее на улице, видя, что присутствие доктора в его доме известно, торопил Александра Матвеевича не подвергать и себя, и семью следователя опасности, уверяя в возможности скрыться на задворках…

Конечно, это было бы самым верным, переждать сумерек где-нибудь в соседнем сарайчике, за дровами где-нибудь и потом скрыться дальше, но… Нельзя же всерьёз поверить, что вот эти хлыновцы, из которых каждого знаешь в лицо, в любое время к которым являлся, помогал, спасал, когда это было в силах медицины, – что эти люди решатся его убить. Старуху Петровну, например, которая ему грозила клюкой, когда он шёл к следователю, ведь её он спас от костоеда, хотя и с хроминой, но поставил на ноги.

Доктор даже не переоделся у следователя, в своём белом чесучовом пиджаке показался он из задней калитки, от колодца в углу площади. Подобные калитки соединяли у нас иногда нескольких соседей для пользования колодцем.

Петровна отлепилась от церковной решётки и закаркала хриплым старческим звуком:

– Вот он, вот он! Антихрист, травитель – лови, лови его… – Несколько мальчишек весело загайкали следом за ней.

Александр Матвеевич пошёл наискось площади средним шагом, бледный и сосредоточенный. Проходя мимо клокочущей слюной старухи, доктор повернулся к ней и со всегдашней мягкостью, как старой знакомой, сказал:

– Ну, а как твоя нога, Петровна?

Старуха закашлялась, затрясла клюкой… и, когда белая фигура была уже вдали, она снова заскрипела проклятия и, тыча палкой, вопила:

– Вот, вот он! Лови, лови…

К бульвару, у богадельни, туда же, куда направлялся доктор, от мясных лавок, от Репьевки, бежали с засученными рукавами, в одних подштанниках отдельные хлыновцы. Среди них в исподних юбках, хлопая под рубахами грудями о тело, бежали бабы, а впереди этих групп звонкая орда ребятишек давала главный и основной звук начавшемуся бунту… Этот звук «а-ы, а-ы» не прекратится в продолжение следующих дней и ночей – он будет маршем бунта…

Александр Матвеевич пересёк площадь церкви и почти одновременно с бегущей вразброд толпой очутился на перекрёстке. Толпа как-то ширкнула о него и откатилась. Здесь я заметил высокого, в серой рясе священника. Доктор бросился к нему с криком: «Батюшка, спасите», – и припал к нему головой на грудь…

В это время в толпу врезался в красной рубахе мужик и с криком: «Не мешай, поп», – обхватил и дёрнул на себя, в толпу, доктора. На этом и кончились мои связные впечатления. Следующий момент – это мелькание белого пиджака в озверевшей толпе; взлетевший высоко кверху белый картуз Александра Матвеевича и крик, нечеловеческий, звонкий до неба, страдания и жалобы:

«БРА-ТЦЫ…»

В ужасе бросился я прочь… Предо мной бледное лицо с очками. Александр Матвеевич с кистью йода: «Открывай рот, чем шире, тем лучше. Так, готово…»

К. Петров-Водкин. Хвалынск. 1900-е

Чувство стыда, гадкости к себе, что я не сумел спасти человека. Как бы я смог это сделать – это неважно, – но я не боролся, я не восстал на защиту. Впервые предательство и подлость показали мне свои физиономии…

С перекрёстка раздался выстрел. Это во время швыряния доктора по мостовой из его кармана выпал револьвер, подарок следователя.
– Ага, вот что он нам готовил, – стреляя в воздух, кричал один из толпы.

Первая расправа захватила круговой порукой участников. Когда на мостовой, измазанный в пыли и крови, улёгся труп доктора, в толпе появились раздумье и недоумение. Крайние начали расходиться, и только крики главарей, объявивших погром, дали толпе направление к продолжению развлечения. От доктора двинулись к домам управских деятелей.

Разреженный от толпы перекрёсток и приток свежего воздуха очнули ещё недобитого Александра Матвеевича. Он зашевелился. Едва слышно застонал, зацарапал пальцами в пыли, как бы желая приподняться… В это время рядом с ним очутилась старуха с клюкой, и она закричала вслед уходящим о несчастном, с ещё теплящейся жизнью. Банда вернулась. Мужик с револьвером нагнулся к доктору и в упор выстрелил ему в висок.

– Последняя пуля, так разэтак, – крикнул мужик, потом как-то особенно гмыкнул и рукояткой револьвера сунул в спину старушонки с клюкой, торчавшей около. Петровна кувырнулась к ногам доктора, мужик выговорил:

– Эх, и тебя бы, карга…

Один из толпы, видать, большой шутник, поднял валявшуюся в пыли бутылочку с йодом, тоже, верно, выпавшую из кармана убитого, и, поливая из неё лицо жертвы, сказал:

– Михаило окровянил, а я лекарством смазал.

– Айда, ребята, потроха крошить… – отчаянно крикнул Михайло, швыряя за богаделенскую крышу револьвер.

Управские деятели, то есть, за малым исключением, плоть от плоти хлыновской, те же мужики, что и громящие, они расползлись и скрылись, как мыши от кошек…

Конспирация была самая примитивная: голова только ча-пан одел и уехал к себе на хутор во время расправы над доктором; которого увезли на дне плетюхи под сеном; который испачкался сажей, нагрузил плетюху навозом и повёз его за город. Один, застрявший у себя в доме, простоял между дверью и притолокой всё время, покуда вскрывали его перины, били посуду и громили дом. А, например, Аввакумов, правда, бывший член управы, мужик на пятнадцать пудов весом, тот никак не пожелал себя скрыть, а наоборот, уселся у ворот дома, издевался над проходящими громилами, называя каждого по имени, он приглашал их погромить у него.

Врагов, конечно, можно было найти достаточно, чтобы испачкать не один перекрёсток, но чувствовалось по всему, что хлыновцы не хотели больше крови, им нужен был шум битых стёкол, скандал и опьянение. Кризис запуганности холерой был изжит… Другая половина властей хлыновских поступила более организованно – по инициативе Верейского.

Весь полицейский состав, от исправника до десятника, в полном порядке и без потерь, отступил в «замок» (так у нас назывался острог), где и укрепился, решившись дорого продать свою жизнь. Под защиту этих доблестных городских воинов собрался весь служилый и чиновный состав и их семьи. Арестантов было мало, их убрали в заднюю камеру, а цвет нашего городка занял и острожный двор, и всё переднее его помещение.

С трогательной деликатностью, без единой попытки противления злу, отошли от беспорядка блюдущие порядок…
Хлам хлыновского официального уклада расползся по швам.

Не много бы хватило пороху у моих сограждан на дальнейшее завоевание собственного городишки, если бы не последовало подкрепление их сил новой организаторской единицей.

В полицейском участке, в каземате, за решёткой, выходящей на улицу, орал человек. Этот забытый бежавшей полицией арестант, приготовленный для отправки в губернскую тюрьму, бросался из дыры в дыру решётки; тряс, раскачивал её руками, пытаясь сломать. Мальчишки – смелый и не брезгливый народ, но и те шарахнулись в сторону, когда увидели уродливое, безносое лицо арестанта. И только проходившие мимо мужики освободили Ваську Носова из неволи. Он изложил освободившим его свою горькую судьбу: бежал он из барака, уже в гроб его там клали; а полиция схватила Ваську, чтобы не разболтал он об этом по городу – бунта бы не устроил… Мужики поверили.
Душой и телом влился безносый Носов в поток хлыновского несчастья.

Ночью к трупу мужа приходила Екатерина Романовна. Плакала, целовала. Был момент, когда она зарыдала громко, чтобы как-нибудь тоску разрядить… Она и он, лежащий сейчас, самые одинокие, но ей же ещё труднее.

– Саша, Саша… На какой ужас покинул ты меня, Саша. Родной, милый, бедный мученик…

А как эхо нёсся над городом вой: «а-ы, а-ы», тоже мучающихся от темноты, от незнания, куда волю деть, хлыновцев…

У КРАСОТИХИ ШТАБ И ПЬЯНСТВО

К утру разбили винный склад. Всю ночь треск и звон стоял, перекатываясь от одного громленого дома к другому…

К. Петров-Водкин. Селёдка. 1918

Наутро пух и перья летели над городом от вспоротых перин и подушек. Московская улица была залита чернилами типографии, принадлежавшей секретарю управы. Сломленные вином и подвигами лежали у кабаков хлыновцы вперемежку с бабами. Бодрствовали ребятишки, они рылись в битой посуде, выбирая черепки с картинками, набивая карманы скобами и ручками от дверей, шпингалетами от окон и прочей дрянью, из которой самым ценным товаром были свинцовые типографские буквы, которые долго потом будут ходить как меновой товар на козны, волчки и стрелы. Да ещё иногда сунется, невзначай как будто, в громленый дом востроносая бабёнка и потом выйдет оттуда как ни в чём не бывало, будто «до ветра» сходила, только глазами озирается, да кажется постороннему, будто немного потолстела бабёнка за пазухой. Да идут в одиночку люди с разных мест к острогу – это домочадцы несут атакованным еду в кастрюлечках, в тарелочках. Оторвутся от карт осаждённые и покушают, чтобы запастись силами к самозащите… Неловко как-то осаждённым оттого, что погромщики на них никакого внимания не обращают. Народу никого у острога – пройдут мимо старичок да пара старушек ко храму святому помолиться, поклонятся власти всей, аще от Бога есть, и опять тишь да гладь. Верейский даже перед острогом по воле гуляет, как во вверенном ему городе.

И только на следующий день, к вечеру, наискось от острога, на углу, несмело и застенчиво появились три молодых мужика и как бы стали семечки грызть, скрывая всякое внимание к осаждённым. В остроге это произвело большой переполох: разумеется, это были разведчики… и все боевые силы были приведены в готовность.

Власти не ошиблись – мужики были действительно подосланы по особому стратегическому соображению Васьки Носова. Несчастный твёрдо верил в свою несчастную судьбу и, чтобы оградить себя от особых неожиданностей, выставил пикет. Об атаке властей народом ни у кого из мужиков не было и в мыслях, наоборот, они задавали вопросы друг другу: до которых-де пор позволят им власти беспорядок делать… не иначе-де подмогу ждут. Эта была и точка зрения Носова, ставшего как бы вождём движения. Как ни подмывало Ваську неожиданное счастье, поднявшее его хоть и на погромный верх, зазнаться, забыться, – Васька одёргивал себя. Правда, были мужики, дававшие потом показания о планах Носова – перебить полицию в замке, но думаю, что это была не более как пьяная брехня с той и с другой стороны. Дело в том, что у Васьки к тому времени был уже готов лично его касающийся план для устройства новой жизни.

В бордовой рубахе, вышитой по вороту шёлком, в новых портках, засунутых в смазные сапоги, сидя на крыльце у кабака, решал Носов дела банды: он установил слежку оборонительную как у острога, так и за пристанями, потому что слух, неизвестно откуда и кем пущенный, о прибытии войска ходил по городу. Он наметил дальнейший порядок погрома. Но народу, видимо,

НАДОЕЛО БУНТОВАТЬ

Надоело бунтовать, не встречая сопротивления, и он ждал полагающегося в таких случаях усмирения, которое сняло бы, наконец, с него ответственность за состояние города, а осаждённые власти в это время также мечтали о каком бы то ни было насилии к ним со стороны народа, чтобы оправдать своё поведение.

К. Петров-Водкин. Вася. До 1922

Хлыновцы, видимо, и по работе соскучились. Вот, например, Гаврилов, сапожник; он не последним состоит в бунте, но его к сапогам тянет. Работа в разгаре приостановлена: сапоги личные, военного образца для самого исправника заказаны, а тут и сам леший ногу переломит – не то заказчика укокошат, не то его, Гаврилова, распластают где-нибудь на мостовой, вроде Александра Матвеевича… А тут безносый ещё лишнего, видать, понаделал… Эх, пить, что ль, покудова?

Начальник нашей почтово-телеграфной станции вывесил сейчас же после убийства доктора объявление на дверях конторы: «Закрыто до полной тишины и спокойствия» и в эту же ночь соединился с Самарой и сообщил о происходящем в городе. Только через день был получен ответ: «Меры приняты». Вот эти «меры приняты» и разнеслись по городу…

Следующая ночь была тревожной и похмельной для уставшей толпы. В середине этой ночи впервые раздались песни: «эх, да, эх», как только хлыновцы умели – до засоса сердечного. Сейчас же с песнями остановился погром, и мирное население сразу поняло: утишились, мол, непутёвые. «Что ни говори, а свои ведь все – сватья, племянники, внуки, а то и родные детушки, надерзили по городу; того наделали, чего отродясь не было; разве там при Разине каком, при царе Горохе, при язычниках… Ну, оно, конечно, как говорится, за правду мужики поднялись: только руки вот больно размахались… Упокой, Господи, убиенного целителя Александру…»

В эту же ночь два мужика и баба пришли на перекрёсток с палками и рогожей, подняли на них с мостовой «убиенного целителя» и отнесли в приёмный покой, где лысый Терентьич, плотник, к тому времени соорудил уже гроб и краской выкрасил.

На рассвете этой ночи, хотя как и в чаду находились мужики, но им бросилось в глаза отсутствие Носова. Хватились – нет его.

– Где, где Васька? Где безносый чёрт?

– Убивал кто? – нет, не убивали.

Видели там-то, а после этого и пропал коновод… Гаврилов из-под хмеля вспомнил, что Васька ещё вчера что-то ему плёл о новой своей жизни, в низах где-то…

Тут подскочил к мужикам шустрый парнишка лет двенадцати:

– Дяденька, а я его, безносого, у пристаней видел… На лавочке сидел и деньги считал… Тьма деньжищ, дяденьки, и всё он их в карманы совал…

Мужики хором даже зубами скрипнули: «Утёк, вор, а не утёк, так искать надо, живым либо мёртвым… Ведь он, сукин сын, поджигалой был… был, а?»

И все сразу вспомнили Ваську по весеннему пожару, хитрили мужики, будто бы раньше не узнавали его…

Бросились на Волгу и нашли Ваську на Самолётской пристани спрятавшимся в трюме. Видно, парохода ожидал, чтобы в низы улепетнуть.

Из карманов его вынули рублей двести денег.

Что делать с изменником? Сутулый невесёлый мужик сказал:

– Его, так или этак, а надобно изничтожить – больше ему дозволить баловаться невозможно…

– Утопить его! Бросай в воду!

– Нет, обожди, тягу ему на шею надобно, – толково разъяснил невесёлый.

Сбегали на берег за сверлёным камнем, которые у нас употребляются вместо якорей на рыбной ловле. Камень с мочальной верёвкой, готовый. Обмотали кругом тела с руками, сделали мёртвый узел… Связанный молчал; куда девались его прежние жалобы в таких случаях.

Только когда с камнем всё было готово, он проговорил:

– Бесполезно убивать хотите, мужичье…

– Надо, Василь, ты помалкивай, – успокоил невесёлый Ваську. Раскачали Василия Носова и швырнули через борт на глубину, на стрежень.

На месте падения только бульк­нуло и тотчас же смолкло…

Из-за острова выкатилось солнце и брызнуло лучами по воде.

– Эх, хорош денёк, искупаться, что ль, – сказал Гаврилов, но ему ответить не успели.

На горизонте в проране Волги вывернулся из-за Фёдоровского Бугра пароход с красной перевивкой на трубе, и на утреннем прозрачном воздухе донеслась до мужиков музыка: звучная, бодрая, с литаврами и с барабаном…

– Войско едет…

К слову

Пристани и берег опустели в один миг. Как муравьи в норах, расселись по домишкам хлыновцы; замолк их шорох, и город, так неожиданно взбаламученный холерой и людьми, притих.

Автор: Кузьма Петров-Водкин