От романа Н.В.Гоголя «Гетьман» (1830–1833) сохранилось лишь четыре фрагмента. Он бросил его, погрузившись в сюжет «Тараса Бульбы».

Предлагаем самую страшную главу из «Гетьмана». Она даже в своё время была запрещена цензурой.

Действие романа происходит в первой половине XVII века. Его герой – гетман запорожских казаков Степан Остраница (польский вариант – Остржаница), вождь антипольского восстания 1638 года. (Дата – 1543 год, – указанная в начале главы, не имеет отношения к действию.)

Мы не знаем, имел ли Гоголь в виду, что кровавый бандурист связан с нечистой силой и потому бессмертен, или же в этом отрывке действует призрак человека, когда-то казнённого в монастыре.

Как бы там ни было, Гоголь был потрясающим мастером того, что сегодня назвали бы хоррором. А музыкальность его текста, яркость интонации и зримая красочность описания поистине неподражаемы.

 

В 1543 году, в начале весны, ночью тишина маленького городка Лукомья была смущена отрядом рейстровых коронных войск (казаков, принятых Польшей на службу для выполнения полицейских функций. – Ред.).

Ущерблённый месяц, вырезываясь блестящим рогом своим сквозь беспрерывно обступавшие его тучи, на мгновение освещал дно провала, в котором лепился этот небольшой городок.

К удивлению немногих жителей, успевших проснуться, отряд, которого прежде одно появление служило предвестием буйства и грабительства, ехал с какою-то ужасающею тишиною.

Заметно было, что всю силу напряжённого внимания его останавливал тащившийся среди его пленник, в самом странном наряде, какой когда-либо налагало насилие на человека: он был весь с ног до головы увязан ружьями, вероятно, для сообщения неподвижности его телу. Пушечный лафет был укреплён на спине его. Конь едва ступал под ним. Несчастный пленник давно бы свалился, если бы толстый канат не прирастил его к седлу.

Осветить бы месячному лучу хоть на минуту его лицо – и он бы верно блеснул в каплях кровавого пота, катившегося по щекам его! Но месяц не мог видеть его лица, потому что оно было заковано в железную решётку.

Любопытные жители иногда решались подступить поближе, но, увидя угрожающий кулак или саблю одного из провожатых, пятились и бежали в свои щедушные домики, закутываясь покрепче в тулупы и продрогивая от свежести ночного воздуха.

Отряд минул город и приближался к уединённому монастырю. Это строение стояло почти в конце города на косогоре. Нижняя половина церкви была каменная и, можно сказать, вся состояла из трещин, почерневшая, позеленевшая, покрытая крапивою, хмелем и дикими колокольчиками, носившая на себе всю летопись страны, терпевшей кровавые жатвы. Верх церкви с теми изгибистыми деревянными пятью куполами, которые установила испорченная архитектура византийская, ещё более изуродованная варваризмом подражателей, был весь деревянный.

Бледный луч серпорогого месяца упал на низкие двери и на выдавшийся над ними вызубренный карниз, покрытый небольшими своевольно выросшими жёлтыми цветами, которые на тот раз блестели и казались огнями или золотою надписью на диком карнизе.
Один из толпы с неизмеримыми, когда-либо виданными усами, длиннее даже локтей рук его, которого по замашкам и дерзкому повелительному взгляду признать можно было начальником отряда, ударил дулом ружья в дверь. Дряхлые монастырские стены отозвались и, казалось, испустили умирающий голос, уныло потерявшийся в воздухе.

Брань на разных наречиях посыпалась из-под огромнейших усов: «Терем-те-те, поповство проклятое! А то я знаю, чем вас разбудить!» Раздался пистолетный выстрел, пуля пробила ворота и шлёпнулась в церковное окно, стекла которого с дребезгом посыпались во внутренность церкви. Показались огни; связка ключей загремела; ворота со скрыпом отворились – и четыре монаха, предшествуемые игуменом, предстали бледные, с крестами в руках.

«Изыдите, нечистые! Кромешники! – произнёс едва слышным дрожащим голосом настоятель: – Во имя отца и сына и святого духа, изыди, диаволе!»

«То брешешь, лайдак, же говоришь, что мы дьяволы; а то мы не дьяволы, мы коронные».

«Что вы за люди? Я не знаю вас! Зачем вы пришли смущать православную церковь?» – произнес настоятель.

«Я тебе, псяюха, порохом прочищу глаза! Дай нам ключи от монастырских погребов!»

«Принеси им, антихристам, ключи, брат Касьян! – простонал настоятель. – Только у меня нет вина! Как бог свят, нет! И ничего такого, что бы вам было нужно».

«А то мне какое дело! Ребята хочут пить. Я тебе говорю, же ты, глупой поп, сена, стойла и пшеницы не дашь лошадям, то я в костёл ваш поставлю их и тебя сапогом до морды».

Настоятель возвёл на них оловянные свои глаза, которые, казалось, давно уже не принадлежали миру сему, и встретился с злобно устремившимися на него глазами иезуита.

Отворотившись, он остановил их на странном пленнике с железным наличником. Вид этот, казалось, поразил почти бесчувственного ко всему, кроме церкви, старца.

«За что вы схватили этого человека? Верно, опять какой-нибудь мученик за веру христову!»

Пленник испустил только слабое стенание.

Ключи были принесены, и вся эта ватага подошла ко входу пещеры, находившейся за церковью. Как только опустились они под земляные безобразные своды, могильная сырость обдала всех.

В молчании шёл начальствовавший отрядом, и непостоянный огонь светильни бросал в лицо ему какое-то бледное привидение света. Одни только грубо закруглённые оконечности лица его давали разглядеть глубоко бесчувственное выражение его, показывавшее, что всё мягкое умерло и застыло в этой душе; что жизнь и смерть – трын-трава; что величайшее наслаждение – табак и водка; что рай там, где всё дребезжит и валится от пьяной руки. Это было какое-то смешение пограничных наций. Родом серб, буйно искоренивший из себя всё человеческое в венгерских попойках и грабительствах, по костюму и несколько по языку поляк, по жадности к золоту жид, по расточительности его козак, по железному равнодушию дьявол.

Тщательно осматривал он находившиеся в земляных стенах норы, служившие когда-то кельями; наконец, показалась деревянная, заросшая мхом, зацветшая гнилью дверь, закиданная тяжёлыми брёвнами и каменьями. «А ну!» – сказал он, мигнувши бровью на дверь, и от брови, казалось, пахнул ветер.

Несколько человек не без труда отвалили брёвна. Дверь отворилась. Боже! какое обиталище открылось глазам!

Присутствовавшие взглянули безмолвно друг на друга прежде, нежели осмелились войти туда. Есть что-то могильно-страшное во внутренности земли. Там царствует в оцепенелом величии смерть, распустившая свои костистые члены под всеми цветущими городами, под всем веселящимся, живущим миром. Но если эта дышущая смертию внутренность земли населена ещё живущими, теми адскими гномами, которых один вид уже наводит содрогание, тогда она ещё ужаснее.

Запах гнили пахнул так сильно, что сначала заняло у всех дух. Почти исполинского роста жаба остановилась неподвижно, выпучив свои страшные глаза на нарушителей её уединения. Это была четырёхугольная, без всякого другого выхода пещера. Целые лоскутья паутины висели толстыми клоками с земляного свода. Обсыпавшаяся земля лежала кучами на полу. На одной из них торчали человеческие кости; летавшие молниями ящерицы быстро мелькали по ним. Сова или летучая мышь была бы здесь красавицею.

«А чем не светлица? Светлица хорошая! – проревел предводитель. – Терем-те-те! Лысый бес начхай тебе в кашу! Але тебе, псяюхе, тут добре будет спать. Сам ложись на ковалки, а под голову подмости ту жабу, али возьми её за женку на ночь!»

Пленник, который стоял до того неподвижно, был втолкнут на средину и слышал только, как заскрыпела за ним дверь и глухо застучали заваливаемые бревна, свет пропал и мрак поглотил пещеру.

Несчастный вздрогнул. Ему казалось, что крышка гроба захлопнулась над ним, а стук брё­вен казался стуком заступа, когда страшная земля валится на последний признак существования человека и могильно-равнодушная толпа говорит, как сквозь сон: «Его нет уже, но он был».
После первого ужаса он предался какому-то бессмысленному вниманию, бездушному существованию, которому предаётся человек, когда удар бывает так ужасен, что он даже не собирается с духом подумать о нём и вместо того устремляет глаза на какую-нибудь безделицу и рассматривает её. Тогда он принадлежит к другому миру и ничего не разделяет человеческого. Видит без мыслей; чувствует, не чувствуя; странно живёт.

Он всеми чувствами вселился в темноту. И тогда пред ним развернулся совершенно новый, странный мир. Ему начали показываться во мраке светлые струи – последнее воспоминание света! Эти струи принимали множество разных узоров и цветов. Совершенного мрака нет для глаза. Он всегда, как ни зажмурь его, рисует и представляет цвета, которые видел. Эти разноцветные узоры принимали или вид пёстрой шали, или волнистого мрамора, или, наконец, тот вид, который поражает нас своею чудною необыкновенностью, когда рассматриваем в микроскоп часть крылышка или ножки насекомого.

Скоро весь этот мир начал исчезать: пленник почувствовал что-то другое. Он слышал на руке своей что-то холодное; пальцы его невольно дотронулись к чему-то склизкому. Мысль о жабе вдруг осенила его!.. он вскрикнул... и разом переселился в мир действительный. Мысли его окунулись вдруг в весь ужас существенности. К тому ещё присоединилось изнурение сил, ужасный спёртый воздух: всё это повергло его в продолжительный обморок.
* * *
Между тем отряд коронных войск разместился в монастырских кельях как дома, высылал монахов подчищать конюшни и пировал от радости, что наконец схватил того, кто им был нужен!

«Попался, псяюха! – говорил усастый предводитель. – Пойдём, хлопцы, доведаемся, кто с ним был, лысый бес начхай ему в кашу!»
Жолнеры опустились вниз и нашли пленника, лежащего без чувств.

Один из них немедленно насыпал ему на руку пороху, к которой прислонилась его голова, и зажёг его. Пленник чихнул и поднял голову.
«Толкните его дубиной! Рассказывай, терем-те-те, бабий сын! Але кто с тобою разбойничал? Двенадцать дьяблов твоей матке! Где твои ребята?»

Пленник молчал.

«А то я тебя спрашиваю, псяюха! Скиньте с него наличник! Сорвите с него епанчу! Але то я знаю добре твою морду: зачем её прячешь?»

Жолнеры разорвали верхнюю эпанчу тонкого чёрного сукна, которою закрывался пленник, сорвали наличник... и глазам их мелькнули две чёрные косы, упавшие с головы на грудь, очаровательная белизна лица, бледного как мрамор, бархат бровей, обмершие губы и девственные обнажённые груди, стыдливо задрожавшие, лишённые покрова.

Начальник отряда коронных войск окаменел от изумления; команда тоже.

«Але то баба? – наконец обратился он к ним с таким вопросом. – А то как могла быть баба? Мы козака ловили».

Предстоящие пожали плечами.

«На цугундру бабу! Как ты, глупая баба, – дьявол бы тебя!.. Але как ты смела?.. Рассказывай, где тот псяюха, где Остржаница?»

Полуживая не отвечала ни слова.

«То тебя заставят говорить, лысый бес начхай тебе в кашу! – кричал в ярости воевода. – Ломайте ей руки!»

И два жолнера схватили её за обнажённые руки, белизною равнявшиеся пыли волн. Раздирающий душу крик раздался из уст её, когда они стиснули их жилистыми руками своими.

«Что? Скажешь теперь, бесова баба?»

«Скажу!» – простонала жертва.

«Рассказывай, где тот бабий сын, сто дьяблов его матке!»

«Боже, – проговорила она тихо, сложив свои руки: – как мало сил у женщины! Отчего я не могу стерпеть боли!»

Губы несчастной, казалось, готовы были что-то ещё вымолвить, как вдруг из глубины пещеры послышались довольно внятно умоляющие слова:

«Не говори, Ганулечка! Не говори, Галюночка!»

Голос, несмотря на тихость, был невыразимо пронзителен и дик. Он казался чем-то средним между голосом старика и ребёнка. В нём было какое-то, можно сказать, нечеловеческое выражение; слышавшие чувствовали, как волосы шевелились на головах и холод трепетно бегал по жилам; как будто это был тот ужасный чёрный голос, который слышит человек перед смертью.

Допросчик содрогнулся и положил на себя крест, потому что он всегда считал себя католиком.

Жолнеры обшарили углы, но ничего не нашли, кроме жаб и ящериц.

«Говори!»

Она молчала.

«А ну, принимайтесь!»

Исполнители схватили её за руки.

И те снежные руки, за которые бы сотни рыцарей переломали копья, те прекрасные руки, поцелуй в которые уже дарит столько блаженства человеку, эти белые руки должны были вытерпеть адские мучения! Немногие глаза выдержали бы то ужасное зрелище, когда один из них с варварским зверством свернул ей два пальца, как перчатку. Звук хрустевших костей был тих, но его, казалось, слышали самые стены темницы. Сердцу с не совсем оглохлыми чувствами не достало бы сил выслушать этот звук. Страшно внимать хрипению убиваемого человека; но если в нём повержена сила, оно может вынести и не тронуться его страданиями. Когда же врывается в слух стон существа слабого, которое ничто пред нашею силою, тогда нет сердца, которого бы даже сквозь самую ярость мести не ужалила ядовитая змея жалости.

Пленница ни звука не издала. Лицо её только означилось мгновенным судорожным движением муки.

«Говори, я тебя!.. поганая лайдачка!..» – произнёс воевода, которому муки слабого доставляли какое-то сладострастное наслаждение, которое он мог только сравнить с дорого доставшеюся рюмкою водки.

Но снова тот же нестерпимый голос так же явственно раздался и так же невыносимо жалобно произнёс:

«Не говори, Ганулечка!»

На этот раз страх запал глубже в душу начальника.

Все обратились в ту сторону, откуда послышался этот странный голос, – и что же?..

Ужас оковал их. Никогда не мог предстать человеку страшнейший фантом!.. Это был... ничто не могло быть ужаснее и отвратительнее этого зрелища! Это был... у кого не потряслись бы все фибры, весь состав человека! Это был... ужасно! – это был человек... но без кожи.
Кожа была с него содрана. Весь он был закипевший кровью. Одни жилы синели и простирались по нём ветвями!.. Кровь капала с него!.. Бандура на кожаной ржавой перевязи висела на его плече. На кровавом лице страшно мелькали глаза...

Невозможно было описать ужаса присутствовавших. Но, к удивлению, это появление, отнявши силу у сильных, возвратило её слабому. Собравши всю себя, всю душевную крепость, молодая узница тихо поползла к дверям и вступила в земляной коридор, которого гнилой воздух показался ей райским в сравнении с её темницей.

Николай Гоголь

1832 г.

Сокращения сделаны редакцией

Фото: ©Shutterstock.com