В.Суриков. Вид памятника Петру I на Сенатской площади в Петербурге. 1870В начале 1913 года И.Э.Грабарь предложил Максимилиану Волошину написать монографию о Василии Ивановиче Сурикове для издательства Кнебеля. Он согласился, а Суриков даже рад был рассказать ему свою жизнь: «Думал, так моя жизнь и пропадёт вместе со мною. А тут всё-таки кое-что и останется». Беседы длились в течение января. Во время рассказов Василия Ивановича Волошин делал заметки, а «вернувшись домой, в тот же вечер восстановлял весь разговор в наивозможной полноте, стараясь передать не только смысл, но и форму выражения, особенности речи, удержать подлинные слова».

Смерть Василия Ивановича в марте 1916 года застала монографию ещё неоконченной, но в сентябре Волошин завершил работу. А фрагменты из неё опубликовал ещё раньше летом 1916-го в журнале «Аполлон». Благодаря Максимилиану Александровичу мы и теперь можем почувствовать живую речь гениального художника, который черты трагической русской истории мог разглядеть в лицах своих современников, а в чёрной вороне — «сидит ворона на снегу и крыло одно отставила, чёрным пятном на снегу сидит...» — боярыню В.Суриков. Пётр IМорозову. Это ведь надо судьбу страны своей в себе носить, чтобы, увидев «свечу зажжённую, днём, на белой рубахе...», «Казнь стрельцов» написать. Прочитайте отрывок из записей тех бесед — и всё увидите сами.

— Я как в Москву приехал, — рассказывал Василий Иванович, — прямо спасён был. Старые дрожжи, как Толстой говорил, поднялись.

Я в Петербурге ещё решил «Стрельцов» писать. Задумал я их, когда в Петербург из Сибири ехал. Тогда ещё красоту Москвы увидал. Памятники, площади — они мне дали ту обстановку, в которой я мог поместить свои сибирские впечатления. Я на памятники как на живых людей смотрел — расспрашивал их: «Вы видели, вы слышали — вы свидетели». Только они не словами говорят. Я вот вам в пример скажу, верю в Бориса Годунова и в Самозванца только потому, что про них на Иване Великом написано. А вот у Пушкина — не верю: очень у него красиво, точно сказка. А памятники всё сами видели: и царей в одеждах, и царевен — живые свидетели. Стены я допрашивал, а не книги. В Лувре вон быки ассирийские стоят. Я на них смотрел, и не быки меня поражали, а то, что у них копыта стёрты, — значит, люди здесь ходили. Вот что меня поражает. Я в Риме в соборе Петра в Петров день был. На колени стал над его гробницей и думал: «Вот они здесь лежат -исторические кости: весь мир о нём думает, а он здесь — тронуть можно». Как я на Красную площадь пришёл, всё это у меня с сибирскими воспоминаниями связалось. Когда я их задумал, у меня все лица сразу так и возникли. И цветовая раскраска вместе с композицией. Я ведь живу от самого холста: из него всё возникает. Помните, там у меня стрелец с чёрной бородой — это Степан Фёдорович Торгошин, брат моей матери. А бабы — это, знаете ли, у меня и в родне были такие старушки. Сарафанницы, хоть и казачки. А старик в «Стрельцах» — это ссыльный один, лет семидесяти. Помню, шёл, мешок нёс, раскачивался от слабости и народу кланялся.

В.Суриков. Юродивый, сидящий на снегуА рыжий стрелец — это могильщик, на кладбище я его увидал. Я ему говорю: «Поедем ко мне, попозируй». Он уж занёс было ногу в сани, да товарищи стали смеяться. Он говорит: «Не хочу». И по характеру ведь такой, как стрелец. Глаза, глубоко сидящие, меня поразили. Злой, непокорный тип. Кузьмой звали. Случайность: на ловца и зверь бежит. Насилу его уговорил. Он, как позировал, спрашивал: «Что, мне голову рубить будут, что ли?» А меня чувство деликатности останавливало говорить тем, с кого я писал, что я казнь пишу.

В Москве очень меня соборы поразили. Особенно Василий Блаженный: всё он мне кровавым казался. Этюд я с него писал. И телеги ещё всё рисовал. Очень я любил все деревянные принадлежности рисовать: дуги, оглобли, колёса, как что с чем связано. Всё для телег, в которых стрельцов привезли. Пётр-то ведь тут между ними ходил. Один из стрельцов ему у плахи сказал: «Отодвинься-ка, царь, — здесь моё место». Я всё народ себе представлял, как он волнуется. «Подобно шуму вод многих». Пётр у меня с портрета заграничного путешествия написан, а костюм я у Корба взял. Я когда «Стрельцов» писал, ужаснейшие сны видел: каждую ночь во сне казни видел. Кровью кругом пахнет. Боялся я ночей. Проснёшься и обрадуешься. Посмотришь на картину. Слава Богу, никакого этого ужаса в ней нет. Всё была у меня мысль, чтобы зрителя не потревожить. Чтобы спокойствие во всём было. Всё боялся, не пробужу ли в зрителе неприятного чувства. Я сам-то свят, а вот другие... У меня в картине крови не изображено, и казнь ещё не начиналась. А я ведь это всё, и кровь, и казни, в себе переживал. «Утро стрелецких В.Суриков. Утро стрелецкой казни. 1881казней»: хорошо их кто-то назвал. Торжественность последних минут мне хотелось передать, а совсем не казнь.

Помню, «Стрельцов» я уже кончил почти. Приезжает Илья Ефимович Репин посмотреть и говорит: «Что же это у вас ни одного казнённого нет. Вы бы вот здесь хоть на виселице, на правом плане, повесили бы». Как он уехал, мне и захотелось попробовать. Я знал, что нельзя, а хотелось знать, что получилось бы. Я и пририсовал мелом фигуру стрельца повешенного. А тут как раз нянька в комнату вошла — как увидела, так без чувств и грохнулась.

Ещё в тот день Павел Михайлович Третьяков заехал: «Что вы, картину всю испортить хотите?» Да чтобы я, говорю, так свою душу продал!..

Да разве так можно? Вон у Репина на «Иоанне Грозном» сгусток крови чёрный, липкий... Разве это так бывает? Ведь это он только для страху. Она ведь широкой струёй течёт, алой, светлой. Это только через час она так застыть может. А вы знаете, Иоанна-то Грозного я раз видел настоящего: ночью в Москве на Зубовском бульваре в 1897 году встретил.

Продолжение читайте в №2 (2012) журнала «Тайны и преступления».
Похожие статьи:

Теги: , ,